Самая заметная черта у Александра Николаевича — его глаза. Большие, светло-голубые, пронзительные, какого-то невероятно-небесного оттенка.
Настолько они заметны, что я не сразу обратил внимание на блатные татуировки по всему телу: чаще всего встречалась оскаленная яростная морда какого-то крупного кошачьего хищника, не то тигра, не то пантеры. Услужливая память сразу же выдала результат, обратившись к прочитанным лагерным писателям: оскаленный зверь – символ непокорности, ненависти к закону и любого рода режиму.
Жизнь его в хосписе началась со знакомства с Дилнозой. Между ними происходит такой диалог:
— Имя-то какое у тебя сложное!
— Можно просто Дина.
— А я тебя по-разному могу называть… — прищуривается, прямо как кот, голос становится вкрадчивым и хитрым.
— Ой, как меня только не называли…
— Сирень ты моя ненаглядная… Называли тебя так когда-нибудь?
Потом медсестра Настя говорит:
— Глаза-то какие у вас прекрасные, Александр Николаевич!
Он немного поизучал ее синим взглядом из-под чуть сомкнутых век и пояснил:
— Еще какие красивые. Бл…дские!
Справедливости ради хочу сказать, это было первое и последнее нецензурное слово в адрес медицинского персонала. С медсёстрами и врачами был он безукоризненно вежлив и обходителен. Он сразу напомнил мне Джона Сильвера из «Острова сокровищ». Этот персонаж всегда привлекал меня своим великолепным двуличием: убеждённый холодный убийца и разбойник, но при этом — образованный, вежливый и очень обаятельный человек.
В разговоре со мной Александр Николаевич не сдерживал свою истинную (истинную ли?) сущность, охотно перемешивая матерную брань с уголовным жаргоном.
Мы расположились однажды около часовни за стеклянным столом на плетёных креслах. Было жарко, Москва шумела со стороны высокого забора. Несмотря на тяжелую болезнь, он курил как паровоз — по три, а то и по четыре сигареты за раз.
Конечно, рассказывал он и о себе. Я знал прекрасно, что в уголовном мире не принято «базарить за делюгу», то есть – рассказывать обстоятельства совершенных преступлений и их последствий, поэтому вопросов я не задавал. Покурив, он разговорился и рассказал свою историю.
— Отсидел я двадцатку. Ну не мужиком сидел, понял? Под Смоленском. Пацаны меня грели всё время. Чай-курить заряжали. Особенно на крытке – часто там был. Ничего хорошего в лагере нет. Дерьмовое место. Романтика? Какая на х… романтика? Еще в середине срока решил — ну его н х… это все — разборки, рынки, наркота. Не хочу так. Когда освободился, пацаны меня у ворот уже ждали, говорят – Седой, давай к нам. Есть тема одна. Все равно ты на х… никому тут не нужен, работать что ли пойдешь? Я им говорю: «Братва, без обид, но я в завязке». Работать пошёл, понял? Первый раз в жизни. Сначала на пункте приема стеклотары. Помнишь, были такие в каждом дворе вагоны? Вот я приёмщиком был. А чё, зашибал нормально. В день даже больше выходило, чем когда на дела ходил. Люди толпами шли, бутылки несли. Потом в баре. Ну знаешь, как говорят — вышибалой. Здоровый был, меня боялись все. Ну бил лохов, да. А чё не бить, если они в бычку сразу, в з…пу лезут? Дал в е…ло, следующий. Бабла ещё больше стало: курево, бухло…
В саду запах липы и распустившихся пионов. Цветет жасмин, под ним сидит Юлия Викторовна, пьет кофе. Из палаты рядом — звуки второго концерта Чайковского. Тут хочется лечь на траву и заснуть. Кажется, все в этом мире зовет отдыхать, дремать сладко.
— Потом все-таки к братве подался. База у нас была под Ростовом, понял? Мы шмотки брали из Турции за копейки и сливали их в девяностые. Расходились за пару часов, понял? Футболки-то говно, один раз надел — и выкидывать уже, а их у нас с руками отрывали. Тоже уважали там, товар всегда вовремя подвозили «друзья с юга» (АН тут использовал другой термин, я его, пожалуй, использовать не буду). Если чё не так, знали — сразу в колясочку с колесиками пересядешь и семья твоя тоже, понял? А кому это надо? А потом болезнь, рак. Больнички всякие…
Мимо нас идет медсестра. Александр Николевич преображается сразу:
— Юленька! А я точно не в раю? Нигде мне так хорошо не было! Запах-то какой, благодать!
Юля улыбается, кивает мне и Александру Николаевичу. Снова запах жасмина, снова лето невероятное, тепло совсем.
Александр Николаевич замолчал, раскуривая очередную сигарету, постепенно снова входя в образ Джона Сильвера.
— А хорошо у вас! Правда хорошо, з…сь. Я до этого в больничке был, так ласты чуть там не склеил. А у вас благодать. Точно не рай у вас, Димон?
— Мне кажется, не рай. В раю вряд ли болеют.
— Во, и я о том же. Ты почаще-то заходи, Диман. Покурим, а?
Хитрый прищур ослепительно-голубых глаз со зрачками-точками.
Несколько раз беседовали с ним и после. Трудно было, конечно. Жасмин, лето, а рядом — все эти ужасы, банды, тюрьма, боль. Болезнь заставила Александра Николаевича отложить темные дела, уже много лет он лечится. А может быть и не болезнь вовсе, кто его знает. Сильвер, лишившись ноги, вполне себе пиратствовал, даром что литературный персонаж, хоть и имеющий реальный прототип.
Его раздражал мой печальный иногда вид.
— Диман!, — говорил он мне тогда, приветственно махая сигаретой, — чё ты опять кисляк мандячишь? Пойдем покурим, чайку-кофейку! Бросай ты всю эту бадягу!
Я улыбаюсь рассеяно, но грусть все равно ощущаю.
Вчера Александр Николаевич почти весь день провёл в любимом месте — там, где состоялся наш с ним первый разговор, около часовни у стеклянного столика. Было что-то тут от южного кафе-шашлычной: переполненная пепельница, крепкий чай, крепкие словечки и выражения. Московское небо рокотало, но грозой так и не пролилось.
Умер он ночью, не проснувшись в новом дне. Я успел только обменяться рукопожатием с его сыном, мысленно принеся свои соболезнования и какие-то слова, которые уместны в этой ситуации. Небольшая лампочка у комнаты прощания загорелась на полчаса, а потом погасла. Ушли навсегда в прошлое рынки, разборки, бандиты, ужас и боль. Остался только запах жасмина, цветущей липы и розовых кустов. Осталось лето, ещё почти два с половиной месяца тепла, радости и новой, совсем не страшной жизни.